
— Ну как, мама?
— Да так, ничего.
— Тебе скучно? Я мало говорю?
— Ну, ты всегда мало говорил.
И прекрасная улыбка освещает ее лицо, почти не трогая губ. Да, правда, он никогда-с нею не разговаривал. Но, в сущности, что нужды говорить? В молчании все проясняется. Он ей сын, она его мать. Она может просто сказать ему: «Знаешь…»
Она сидит на краешке дивана, ступни плотно сдвинуты, руки сложены на коленях. Он — на стуле, почти не смотрит на нее, курит без передышки. Молчание.
— Напрасно ты так много куришь.
— Да, верно.
В окно вливается все, чем дышит улица. Слышен аккордеон из соседней кофейни, шумы уличного движения, нарастающие к вечеру; пахнет жареным мясом — кусочки его, прямо с вертела, едят, зажав между маленькими упругими лепешками; где-то плачет ребенок. Мать поднимается, берет вязанье. У нее неловкие пальцы, изуродованные артритом. Она вяжет медленно, по три раза принимается за одну и ту же петлю или распускает весь ряд; чуть слышно глухое шуршанье.
— Это кофточка. Буду носить с белым воротничком. Еще есть черное пальто, вот я и одета на зиму.
Она опять встает, зажигает свет.
— Нынче темнеет рано.
Да, верно. Уже не лето, но еще не осень. В ласковом небе еще носятся с криком стрижи.
— Ты скоро вернешься?
— Да ведь я еще не уехал. Почему ты спрашиваешь?
— Просто так, надо же что-то сказать.
Проходит трамвай. Автомобиль.
— Правда, что я похож на отца?
— А как же, вылитый отец. Понятно, ты его не знал. Тебе полгода было, когда он умер. Вот если бы тебе еще усики!
Об отце он говорит неуверенно. Никаких воспоминаний, никакого волнения. Уж, конечно, самый обыкновенный человек. Впрочем, воевать он пошел с восторгом. На Марне ему раскроило череп. Он ослеп, мучительно умирал целую неделю, имя его в его родном округе выбито на обелиске в память павших.
