
Здесь даже день и ночь можно было назначать по мановению волшебной палочки – простым поворотом тумблера.
И люди внутри напоминавшие ядрышки акации, запаянные в длинном стручке (он в детстве, чтобы убедиться, что их там достаточно, всегда подносил его к уху и встряхивал), тоже, по чьему-то замыслу, должны были простым поворотом тумблера моментально переходить из бодрствования в состояние глубокого сна, а затем – щелк! – опять в бодрствование.
Он мог часами лежать, уставившись в низкий – буквально в нескольких сантиметрах от лица – потолок, покрытый толстым слоем белой фаски.
Это была трехъярусная койка, и его ярус был самым верхним.
Он лежал и ждал звонка – двойного, короткого, тявкающего, которым вызывался на связь вахтенный отсека; или длинного, резкого, врывающегося даже не в уши, а в глаза, под кожу, в спину, в ноги – сигнала общей тревоги.
И он ждал его не сознанием, а всем томящимся в предвкушении этого дикого звука телом, ожидая удар, как животное, чтоб соскочить с койки, броситься, нырнуть через переборку, повернуться, задраить за собой дверь…
И тело канючило: вот сейчас раздастся звонок, сейчас он будет, сейчас, вот услышишь, и он войдет в твою грудь, в живот, в лодыжки – и придется опрометью бежать.
Так, казалось, помышляла его плоть, и этим надоедливым нытьем она заслоняла его собственные мысли, которые, как ему чудилось, были необычны и значительны и которые, из-за этих будущих тревог, оставались где-то внутри и вызывали досаду; и он, чтоб покончить с этим, начинал слушать звуки внешнего мира – шорохи, вздохи, тихие щелчки – то лопались пузырьки воздуха где-то за обшивкой.
