
"Ну, все равно, - подумал я. - У меня тоже есть мать..." Но эта мысль теперь уже меня не смягчала, а ожесточала еще больше.
- А пароход-то ушел? - сказал я с горечью, как будто в этом виноват именно он, Гаврилов.
- Так точно, барин. Ушел, - сказал он сконфуженно, как будто и сам признавал себя виновным.
Он отвернулся и вздохнул.
- Ничего, бог милостив. Сказывали в конторе, будто вас увезут опять с жандармами, на тройке.
Я пронизал его взглядом. Я был убежден, что он врет и отворачивает глаза потому, что слышал совсем другое... Его утешения подымали во мне глухую злобу. "Утешаешь, добрый человек, - думал я с горечью. - Эх вы, добрые люди! Нет ничего хуже русского доброго человека... Разве не он, не русский добрый человек, виноват во всем? Разве он, жалеючи, не сторожит в тюрьмах всякого, кто стремится к свободе и правде?.. Ну хорошо же, - думал я с ожесточением, - сторожи же теперь, добрый человек, покрепче. Не я виноват, если ты, по своей доброте, зазеваешься. Каждому свое. Ваше дело смотреть, а наше освобождаться. Пусть каждый делает свое дело, а детей, страдающих и плачущих об отцах, не меньше и даже больше на нашей стороне, чем на вашей... Правда, когда-то, и еще недавно, я думал, что этих добрых людей надо жалеть и щадить... Но это "недавнее" было все-таки так давно. Меня уже нет... Жалел NN, а теперь будет мещанин Иванов..." Очень может быть, что Гаврилов заметил мое настроение. Может быть, если не сознание, то чувство шевельнулось в нем в том же направлении, в каком шла теперь моя мысль, и, вынимая ключи из замка, пока я выходил, он сказал тихо:
- А я, барин, скоро брошу эту службу.
Эту фразу я слышал второй раз от своих тюремщиков. В первый раз она меня очень обрадовала. Теперь только обозлила. То же самое, может быть, ты, "добрый человек", повторял Фомину, пока он не умер, и ты все-таки запирал его аккуратно, произнося свои добрые слова и немудрые утешения...
