
Сейчас же, держась за подвесные ременные поручни, покачиваясь на рессорном сиденье, он думал о той опасности, которая, может быть, поджидает его вот за этим перелеском. Он вспоминал свой родовой замок под Кенигсбергом, на берегу моря, охраняемый стаей овчарок и слугами, вспоминал свой роскошный особняк в Берлине, где жила его семья – жена и двое детей, мальчик и девочка, – живо представлял себе своих двух сыновей, из которых один служил в генеральном штабе, а другой – командиром эскадрильи. И при воспоминании о них он не испытывал чувства довольства, как это было прежде. Сейчас он тревожно думал:
«А вдруг и с ними будет вот так же: сгорят?
И опять, снова и снова, с резкой явью представлялись ему то бегущий на него обезумевший от боли горящий солдат, то доктор Геббельс со своим стертым профилем, с отвисшей нижней челюстью и остановившимся взглядом женских глаз.
Но по мере углубления в тыл Хейтель начинал думать с гордостью солдата, глотнувшего порохового дыма:
«До сих пор я думал, что война – простой и сильный инструмент для решения сложных политических проблем. Теперь я знаю, что война здесь – что-то необычное, непонятное, как сами русские. Эта, очевидно, идеологическая война страшна не потому, что идеи неуязвимы для пуль, а потому, что ужасна она своим ожесточением. Но это скоро кончится… Описывать потом героическую войну – значит описывать то, чего не было», – строго логично подумал математик Хейтель.
