Нервность немедленно заливала весь наш дом, и я, до того принадлежащий только себе или моим обычным обязанностям в доме, вдруг оказывался принадлежащим ему. Его дурное настроение и тогда, и впоследствии всегда, и сейчас передавалось дому и мне, и Линде более всех, если он приезжал в ее рабочие часы. Линда сидит в своем проходном закоулке на втором этаже от девяти утра до пяти вечера.

Я обычно поджидал его, сидел на кухне и глядел на улицу. Увидав его в такси, я бегом бежал открывать ему дверь, дабы избавить его от лишней раздражительности, которая у него непременно возникнет, пока он будет искать ключ, я, видите, тоже был эгоистичен и думал о себе. Покончив со входной суетой и внеся с моей помощью, или без оной, чемодан, или чемоданы, и неизменный ворох растрепанных газет, которые он читал в такси, он бежал наверх в свой деревянно-кожаный кабинет на второй этаж и садился к телефону. Телефонирование продолжалось обычно полчаса-час, но могло продолжаться иной раз и дольше — и два часа, и три…

Отзвонившись, он спускался на кухню и забирал у меня «Нью-Йорк пост» — последний выпуск, всегда по-старомодному спрашивая, прочитал ли я газету и может ли он ее взять. Прочитал или не прочитал, но я всегда отдавал ему его газету. Попробовал бы я ему не дать, вот было бы смешно. Тут же я его спрашивал, хочет ли он дринк. Под дринком подразумевался его постоянный стакан двенадцатилетнего скотча «Гленливет» со множеством льда и сельтерской воды. Если он был в хорошем настроении, он делал себе дринк сам. Я всегда выставлял бутыль «Гленливет» на кухонный бучар-блок — прилавок, чтобы он не путался в бутылях, ища свой скотч в баре, им служил один из кухонных шкафов, и опять-таки не раздражался, не злился. Все эти традиции выставления бутылей и открывания дверей сложились давно, еще при Дженни, как необходимые препятствия на пути его дурного настроения. Не знаю, сознает ли он, что и я, и Линда — все мы зависим от его настроения, сознает ли?



12 из 322