
– А все же, Джозеф, – продолжала она, – леди не раз позволяли такие вольности своим лакеям; и лакеям, должна я признать, куда менее заслуживавшим этого, не обладавшим и половиною ваших чар; потому что такие чары, как ваши, почти могли бы оправдать преступление. Итак, скажите мне, Джозеф, если бы я разрешила вам такую вольность, что бы вы подумали обо мне?… Скажите откровенно.
– Сударыня, – молвил Джозеф, – я подумал бы, что ваша милость снизошли много ниже своей особы.
– Фью! – сказала она. – В этом я сама перед собой держу ответ. Но вы не стали бы настаивать на большем? Удовольствовались бы вы поцелуем? Все желания ваши не запылали бы разве огнем при таком поощрении?
– Сударыня, – сказал Джозеф, – если бы даже и так, надеюсь, я все же не потерял бы власти над ними и не дал бы им взять верх над моей добродетелью.
Читатель, ты, конечно, слышал от поэтов о статуе Изумления
– Над вашей добродетелью! – сказала леди, придя в себя после двух минут молчания. – Нет, я этого не переживу! Ваша добродетель? Какая нестерпимая самоуверенность! Вы имеете дерзость утверждать, что когда леди, унизив себя и отбросив правила приличия, удостоит вас высшей милости, какая только в ее власти, – то тогда ваша добродетель воспротивится ее желанию? Что леди, преодолев свою собственную добродетель, встретит препятствие в вашей?
– Сударыня, – сказал Джозеф, – я не понимаю, почему если у леди нет добродетели, то ее не должно быть и у меня? Или, скажем, почему, если я мужчина или если я беден, то моя добродетель должна стать прислужницей ее желаний?
– Нет, с ним потеряешь терпение! – вскричала леди. – Кто из смертных слышал когда о мужской добродетели? Где это видано, чтобы даже самые великие или самые степенные из мужчин притязали на что-либо подобное? Разве судьи, карающие разврат, или священники, проповедующие против него, сколько-нибудь совестятся сами ему предаваться? А тут мальчишка, молокосос, так самоуверенно говорит о своей добродетели!
