
Нет, дворец не мой, Марья Игнатьевна, и мне он, конечно, ни к чему. Вот, если бы хоть эта сакля была моя, это было бы уже недурно, да вот, видите, меня из нее погнали. Не в этом дело! - разгорячившись говорил Иван Васильевич. Хвастайте тем, что действительно есть. Войну мы выиграем, это так, честь и слава. Показали, что можно обходиться без банкиров, спекулянтов, биржевиков, тоже честь и слава. Правда, для этого пришлось создать во сто раз больше чекистов, чем прежде было мошенников, но я понимаю, это достижение, оно имеет историческое значение, хвастайте, далее привирайте, это так. А вот об искусстве вам лучше не говорить и о духовной культуре тоже: они невозможны при таком нечеловеческом гнете. Россия глупеет, Марья Игнатьевна! Ах, как поглупела Россия! Мне иногда кажется, что в ней теперь живет какой-то другой народ, а мой старый вымер. Что ж, были на наших местах какие-то древляне или там скифы, и кровь у них была наша, и биологические признаки наши, а на нас ведь они все-таки походили мало. Так и теперь, порою я думаю, народилось новое племя, в некоторых отношениях наверное очень хорошее, но другое и грубое племя, Марья Игнатьевна, ведущее грубую жизнь, грубеющее с каждым днем, все более безнадежно... Разве возможно искусство при нашем зверином быте! У нас ничего духовного нет и быть не может! - сказал Иван Васильевич и подумал, что прежде не сказал бы этого даже ей, хотя знал твердо, что она не донесет. "Видно, у нас надо заболеть раком, чтобы вслух говорить правду..."
- Сказал! - изумленно заметила Марья Игнатьевна, в самом деле очень недовольная. - По вашему, что Воронцовы покровительствовали искусству! Справились бы вы об этом у Пушкина, он как раз хорошо знал этого князя. Или вам жаль Воронцовских латифундий?
- Нет, вы меня не поняли. Зачем мне "латифундии"? Слава Богу что их отобрали. Вы думаете, я им этого не прощаю? Нет, нет, не заблуждайтесь.