
— Ты за всех, парень, не распинайся. В чужое нутро ты лезть не можешь, зря не говори.
К столу, на хорошо освещенное место вышел еще один: с вислыми плечами, до самых глаз заросший густой светлой щетиной; на взгляд ему можно дать и двадцать пять и сорок или больше; шея у него короткая, по-мужски тяжелая.
— Вот, комиссар, за всех не ручайся. Вышел, и думаю, говорить или не говорить, теперь скажу. Здесь шуточки шуткуют, с бабенкой соседской переспал, мяса фунт сбондил. Начисто так начисто. Десять лет отсидел, у меня государственная статья числится. Сейчас мне тридцать четыре, а тогда мне двадцати не было. С двадцать девятого по сороковой сидел, мне в два года и довесочек в лагере припаяли. Там не по моей вине, дружка жалко стало, ну выручил, взял на себя две хлебных пайки. Добрался я до родных мест как раз тютелька в тютельку перед немцем, мать померла, у младшей сестренки у самое трое детишек. Шесть месяцев в полицаях ходил.
— Отчего ж бросил? — с насмешкой, неприязненно спросил мясник из Ржанска.
— Бросил. Гляжу, расковыристый ты мужичок. А я начисто. Здесь не погожусь, в другие места подамся, не могу боле. Собрали нас деревню лесную жечь — Дремушиху, ну, что там было, все знают. Листовка такая от партизан ходила — о тех зверствах. А как баб да детей стали нас неволить стрелять, не смог я, отказался. Упрятали в концлагерь под Ржанском, затем в Смоленск этим летом перегнали, в какую-то особую команду из заключенных — сорок человек нас было. У нас в конвоирах эсэсовцы ходили — трупы мы на месте массовых расстрелов выкапывали, потом на кострах сжигали. Скажу я вам, братцы, работенка эта… — Он с облегчением выматерился. — Одним словом, подфартило, ушел я, двое суток по следу с овчаркой шли.
