
Восторги вылились в конце концов в такие выражения, что из угла хрипло, как бы придушенно сказали:
— Карпухин, кончай с матом! Сызнова за старое?
— Ни-ни-ни, товарищ старшина, это я так, от полноты переживаний. Извиняйте-прощайте, сорвалось с языка.
— Длинноватый у тебя язык, Карпухин. Вот в чем беда.
Ага, Карпухин! Старшина его чихвостит. Ну, конечно, Карпухин, у кого же еще такой басище и мешанина из елейных и ругательных словечек? А почему сразу не признал карпухинскую трепотню? Потому что задумался.
Буров сидел на шаткой лавке и намыливал себе голову. Хлопья мыльной пены наползали на глаза, он зажмуривался. Тело было уже влажное — не от воды, он еще не обдавался, а от выступившего пота. В баньке жарко, удушливо, истомно. На другом краю лавки орудовал мочалкой Шмагин, насвистывая, раскачивая и без того расхлябанную, скрипевшую в такт его движениям лавку, в буровской шайке вода хлюпала, выплескивалась на пол.
Вот он, сержант Буров, мылит свою голову — в прямом смысле, но надо бы намылить Карпухину — в переносном. Что за мода — опять матюкаются, а уж командир отделения, сержант Буров, не работал ли с Карпухиным, изживая нецензурщину? Мягкотелость у вас, товарищ Буров, — в переносном, конечно, смысле. В прямом: пощупай себя — твердь, мускулы. Командиру негоже быть добреньким, надо требовать. Надо выполнять свои обязанности, почему старшина за вас одернул Карпухина? Задумались? Это не оправдание, хотя задуматься есть над чем. Если по правде сказать, не хватает вам, товарищ Буров, требовательности, строгости к подчиненным.
— Сержант Буров, вы там нанизу, живой?
— А почему же мне не быть живым? — спросил Буров и подумал, что красноармеец Карпухин фамильярничает: спрашивает эдак, словно командир отделения — его закадычный друг-приятель. И, подумав об этом, Буров добавил: — Действуйте, товарищ Карпухин, действуйте и поменьше говорите.
