— Вы священник, а не солдат.

— Я стараюсь им быть.

— Вы не можете этого, понять. До революции я был миролюбивым человеком, жил среди цифр и бумаг, а теперь я стал таким, какой есть.

— Это вас не извиняет!

— Да! Я пережил разгром под Шале, форсирование Луары, на моих глазах погиб Лескур. Я видел, как республиканские гусары рубили стариков, женщин и детей, владельцев поместий и крестьян у Мана и под Савиньи. И теперь на нас идут «Адские колонны». Я тогда сказал себе: «Нет! Они убивают, и я буду убивать! Смерть за смерть!»

— Наш долг являть человечность, гуманность, а не усердствовать в жестокости.

— Весной прошлого года, когда только появилась наша Великая вандейская армия, мы пели Verilla Regis перед залпом, мы заранее просили прощения у наших врагов, мы отпускали пленных, взяв с них обещание не поднимать против нас оружие. Великой армии больше нет! Сто тысяч наших погибли, выиграв шестьдесят сражений подряд! Сто тысяч…

— Я знаю.

— Время извинений прошло. Требуются жестокие кары, чтобы привести в ужас синих, заставить их уйти.

— Может быть. Однако согласитесь, что вы не должны были показывать этого несчастному ребенку.

— Это закалит его сердце!

— Если мне удастся его вылечить, он будет или сумасшедшим, или… Это будет… Это будет человек, похожий на вас! Я хочу сказать такой, каким вы стали сейчас, а не таким, какого я знал раньше.


Аббат ушел. Форестьер вошел в комнату, где лежал больной мальчик, и сел у изголовья его постели. Он не мог оторвать взгляда от худенького тельца, сотрясаемого судорогами, от тонких, искаженных черт лица, бледного лба, покрытого крупными каплями пота, к которому прилипли мокрые волосы! Он долго оставался там, словно приклеенный к креслу, удрученный и потерявший надежду. Только шептал:

— Пусть проклятье падет на мою душу! О! На мою душу! Я молю его спасти… На мою проклятую душу…



22 из 277