
— Какой Никита Сергеевич?
Я испугался, предположив, что от нервотрепки последних недель режиссер чуть покачнулся в разуме.
Сказал как можно спокойней, увещевая:
— Алеша, не волнуйся. Присядь. Отдышись. Он сел, я напротив, и теперь наши глаза были уставлены встречно.
— Смотрел Никита картину?
— Какой Никита?
Совсем повредился в уме парень. Вот беда.
— Никиту сняли! — жестко сказал Алексей Салтыков.
— Какого... Никиту?
Теперь мы с ним поменялись ролями.
— Хрущева сняли, на пленуме ЦК. Два часа назад.
— А кто... вместо него? — пролепетал я.
— Брежнев с Косыгиным.
Только теперь я осознал, что являюсь обладателем экстренной и конфиденциальной информации, которую обязан немедленно довести до сведения своего начальства.
— Сиди, я сейчас, — сказал Салтыкову, подвигая ему стакан и графин. — На, попей водички.
Зашагал к двери.
Пересекая приемную, услышал за дверью музыку, поющий голос. Что за чертовщина?
Войдя, увидел следующую картину, которую необходимо изобразить в деталях, в укрупнении, замедленно и даже в стоп-кадрах, сменяющих друг друга.
За массивным письменным столом сидел Владимир Николаевич Сурин, генеральный директор «Мосфильма».
У стены, привалясь к ней, заложив ногу за ногу, стоял поэт Евгений Долматовский, как всегда очень элегантный — в твидовом пиджаке, рубашке с заграничным галстуком, как всегда значительный — погасшая трубка в кулаке, вдохновенный взгляд, взлохмаченная прическа, — слушал музыку, написанную на его слова.
А за роялем — в этом огромном, как съемочный павильон, кабинете был бехштейновский рояль, — сидел композитор Оскар Фельцман, рубил аккомпанемент в далеко отстоящих октавах, горло его было напряжено, лицо раскраснелось, он пел во весь голос:
Товарищ песня, То-ва-рищ пес-ня!..
Я сразу понял, что тут происходит.
