
— А пошла твоя в Тыфлыс, на рэка Кура, — кричит Гаморкин. Хитрый и продувной казачина. Задел армяшку за живое, видать с умыслом…
— Нэ сырчай, дюша мой. Я тэбэ вином угощу.
А подлец Гаморкин хоть бы глазом моргнул. (Иван Ильич поморщился). Даже бровью не повел.
— Нет, — отвечает, — с Нахичеванью вам срок пришел распрощаться. На Казачьей земле Арийского или Прометейского племени не потерплю.
Что нам, уговаривая Гаморкина, армянин вина понастановил, и что мы его попили — ужас. Тьму. Видимо и невидимо. Вот ето справили Гаморкинское рождение, так справили. Под конец, он упился и армянам жить вообще разрешил, только не в Нахичевани, а в Одессе. Все мы тогда развеселились. Ешшо казаков подошло — знакомцы усе, а Гаморкин к хозяйке:
— Девочки у вас есть?
— А для чего, — спрашивает, — ежели етого-прочаго, то наша станица высоконравственная, а ежели, для того самого — то найдется.
— Для того самого.
Но тут казаки Гаморкина уговорили без „того самого", и Кавказско-Нахичиванского человека к хозяйке за великую ея мольбу и отпускное пустили. По сему случаю с час корчма без хозяйки была. Потом нашелся новый хозяин в лице нашего армянина и вступил в свои обязанности.
— Я, — говорит, — ни в Нахичевань, ни в Адэссу не поеду, а как я есть армэнын и казачэство лублу, то астаюсь в названной станицэ при вдовэ Екатэрыне Васыльэвне Пэрсыяныхе.
Гаморкин хотел и ето в письмо занести, как разительный пример засорения Казачества чужим алиментом, да армянин ешшо вина поставил.
Там же етот Гаморкин с кавказским человеком страх как подружился и заночевал у него. А мы — по знакомцам пошли. По сабе. Так как-же я его не знаю. Хитрюшший такой, што лиса. Пропал потом и армянин, и корчма писчебумажная.
Вдали загорелся Черкасский собор своим золотым куполом. Кривянка разрослась в ширину, в зелени вся, вся то из белых низень ких куреней.
Взглянул Гаморкин на выглянувшее солнце, на меня поглядел, потом на казаченка, как-от так приосанился.
