
Однажды, когда взводный наш дослуживал уже последние дни, по весне, он как-то вечером, после отбоя начал поднимать Майсурадзе, болезненно горячего и обидчивого грузина, на пола. Так частенько бывало: пришёл, видимо, дежурный по части и сделал замечание, где-нибудь ему увиделась соринка на полу. Сержант решил поднять первого попавшегося под руку.
Майсурадзе огрызнулся:
- Я вчэра мыл! Сколка можна? Нэ пайду!..
- Я при-ка-зы-ва-ю! - начал настаивать взводный и стащил с сапёра одеяло.
- Чэго нада?! Нэ пайду-у-у!.. - завизжал Майсурадзе и вдруг принялся брыкаться.
И вот тут Конев вспыхнул. Лицо его мгновенно сделалось пунцовым, он трясущимися руками сдернул с себя тяжёлый солдатский ремень и, цепляя за верхний ярус, обжигая самого себя, начал хлестал Майсурадзе по чему попадя. Сцена вышла дикая...
Но, разумеется, когда мы, два несостоявшихся золотаря, за полгода до этого протиснулись в дверь Ленинской комнаты под ясные очи своего командира, мы ещё, так сказать, возможных последствий нашего неповиновения и не подозревали. Перед этим, по дороге мы сами себя и друг друга успокаивали: присягу мы, дескать, ещё не приняли, настоящими солдатами ещё не являемся, так что - какой с нас спрос?
Что и говорить, сержант Конев попал в весьма непростую ситуацию. Он сначала вообще не мог осознать, что вот эти два чухнарика, ещё не начавшие толком служить, уже взбунтовались и не подчиняются ему - сержанту! командиру! деду!
