
Она нахмурилась, отвернулась, сморщила глаза, как будто от яркого света, но непослушные, с трудом сдерживаемые слезинки чуть заметно заблестели на них.
В усталом, казавшемся равнодушным и спокойным, тоне ее медленной речи слышалась горькая и безнадежная тоска. Ермаков видел, что она не столько испугана, сколько глубоко оскорблена и озлоблена этим письмом, и ему жалко стало ее. Но он не знал, чем ее успокоить и утешить.
— Опять, вероятно, кто-нибудь написал, — уныло проговорил он после долгого безмолвия.
— Не иначе, — подтвердила она. — Да я знаю, кто это старается! Он ко мне подкатывал, рябой дьявол, да я утерла его хорошенько… Вот он теперь, по ненависти, и норовит не тем, так другим допечь…
Она злобно вдруг сжала зубы, и правая щека ее нервно задрожала.
— Кабы захотела, одно слово бы сказала — и всему конец! — глухим и осиплым голосом заговорила она. — Ну не буду с низкостью с такой связываться… тьфу! Пускай он верит, пускай грозит… небось не загрозит! Дурное видели, хорошее увидим, нет ли — Бог знает, а как чему быть, так и быть! Одной смерти не миновать стать…
Она низко наклонила вперед голову, и долго сдерживаемые, горячие слезы — слезы горькой обиды и озлобления — вдруг быстро и дружно закапали на ее белый, вышитый передник. Ермаков совсем растерялся и положительно не знал, что делать, что сказать ей в утешение.
— Я напишу ему, чтобы не верил этим пустякам, — начал он, наконец, — меня он послушает, наверно: мы приятели с ним были…
Она ничего на это не сказала, лишь махнула рукой, не поднимая головы.
— А сокрушаться особенно нечего из-за таких пустяков, — продолжал он уже бодрее и увереннее. — Напишу и — дело в шляпе! ничего не будет…
— Не надо! черт с ним, пускай думает!.. — проговорила она сквозь слезы.
— Зачем же? Ведь ему и самому тоже было бы легче, если бы он уверен был, что все это неправда… Я знаю: он рад будет, когда получит мое письмо…
