
Величко не пропал без вести, о нем доходили слухи, наехал по его душу и начальник особого отдела полка, некто Смершевич: с виду противный, отъевшийся, с любовью к хорошей жратве да выпивке, но вместе с тем – твердый, похожий на глыбу, с блестящими чернявыми глазками, вбитыми под лоб, которыми он без всякого стыда, с кислой, вечно недовольной рожей буравил человека насквозь, будто голую доску. По всему видно, человек для него ничего не стоил, но себя он и ценил, и любовал.
Хоть доходили слухи, что Величко выздоравливал в госпитале, но вылечивали его не иначе как на убой. Это дело и поручили исполнять Смершевичу, и тот лютовал, будто Василь ему лично навредил. Величко сделался инвалидом после ранения, а у Смершевича тоже покалечена рука: на правой была отрезана кисть, и культю теперь скрадывала кожаная перчатка. Этой перчаткой, похожей на мухобойку, он взмахивал, потрясал в воздухе да и подносил под нос Хабарову, производя в Карабасе допрос. Собственно, допрашивать Смершевич не умел, как ни пыжился, а наваливался всей своей дремучестью, прижимая угрозами, ударяя со всех боков бранью и выплескивая ушаты болтовни. «Ну ты, гляди, я руку потерял на службе, собой жертвовал, а этот говноед? Видал я, путался он под ногами, его бы еще тогда, в полку, придавить. В плечо себе стрелял, гад, а у меня рука, гляди, и ничего, служу!»
Степной капитан ничего ему не сказал. А требовали сказать, будто Василь Величко не желал родине служить. В тот раз Смершевич ничего не мог поделать с капитаном, однако запомнил его покрепче и распрощался так: «Козявка ты, гляди, вони с тебя будет, когда раздавлю». Потом был в полку суд над Величкой, на котором его исключили из партии, разжаловали, судили за самострел.
