
— Вообрази, — нет, Жанеточка! — отвечает другая головка из противоположного дома.
— И ты одна оставалась сегодня?
— Ах, какая ты странная! С кем же я была бы?
Слезы с одной стороны и вздох участия с другой.
— Не плачь, не плачь, Бланшета, он придет; он закутился.
— Нет, он был на бале; я знаю, я все знаю.
Опять слезы. Слезы, слезы дробные, хорошенькие, французские слезки, милые, тихонькие всхлипыванья, кусанье носового платочка, и все это вдруг переходит в улыбку. Никто, кроме француженок, не умеет так улыбаться с глазами, полными слез, и устами, еще подергивающимися от недавних рыданий.
— M-м! дурак! — говорит сквозь улыбку и слезы Бланшета, глядя с пятого этажа на тротуар, где стоит растрепанный французик с посоловелыми глазами.
— Ну, иди! чего ты стал? — повторяет Бланшета, утирая слезки.
— Право! — спрашивает самодовольно французик и идет нехотя. Он чванен, как индейский петух. Его любят, и он может ломаться. Это его жизнь.
— Глупец, — ласково говорит Бланшета и хочет закрывать окно.
— Ну, вот, — замечает Жанета.
— Да! — отвечает совсем веселенькая Бланшета.
Насупротив моего окна находится окно, переделанное впоперек. Нижняя половина окна освещает комнату, занимаемую г. С-н, который мне верил в долг десять литров бордо, а верхняя часть этого же окна освещает спальню его четырнадцатилетней дочери, которая приходит ко мне забирать пустые литры. У г. С. занавеска никогда не открывалась, а девица С. открывала свою занавесочку всякое утро в восемь часов. Тогда она открывала окошко, обметала стены и делала свою беленькую постельку. В это же время я открывал свое окно, любовался моей грациозной соседкой, и мы всякое утро говорили, то есть я говорил ей: «Bonjour, mademoiselle Marie», а она отвечала: «Bonjour, monsieur Nicolas!»
— Уголь! уголь! запах угля! Спасайте! — закричал сегодня под этим окном отчаянный голос, и были слышны удары по стеклам.
