
— Ну-с, спектакль кончен, — сказал мне мой знакомый, — пойдемте чай пить.
— Эх, братцы, нашего-то, кажись, одного задели, — сказал в это время старый фурштат, из-под руки смотревший на возвращавшуюся роту, — несут кого-то.
Мы решили подождать возвращения роты.
Ротный командир ехал впереди, за ним шли песенники и играли одну из самых веселых, разлихих кавказских песен. На лицах солдат и офицера я заметил особенное выражение сознания собственного достоинства и гордости.
— Нет ли папиросы, господа? — сказал N., подъезжая к нам, — страх курить хочется.
— Ну что? — спросили мы его.
— Да черт бы их побрал с их лошадьми «паршивыми», — отвечал он, закуривая папиросу, — Бондарчука ранили.
— Какого Бондарчука?
— Шорника, знаете, которого я к вам присылал седло обделывать.
— А, знаю, белокурый.
— Какой славный солдат был. Вся рота им держалась.
— Разве тяжело ранен?
— Вот же, навылет, — сказал он, указывая на живот. В это время за ротой показалась группа солдат, которые на носилках несли раненого.
— Подержи-ка за конец, Филипыч, — сказал один из них, — пойду напьюсь.
Раненый тоже попросил воды. Носилки остановились. Из-за краев носилок виднелись только поднятые колена и бледный лоб из под старенькой шапки.
Какие-то две бабы, бог знает отчего, вдруг начали выть, и в толпе послышались неясные звуки сожаления, которые вместе со стопами раненого производили тяжелое, грустное впечатление.
— Вот она есть, жисть-то нашего брата, — сказал, пощелкивая языком, красноречивый солдат в синих штанах.
Мы подошли взглянуть на раненого. Это был тот самый беловолосый солдат с серьгой в ухе, который спотыкнулся, догоняя роту. Он, казалось, похудел и постарел несколькими годами, и в выражении его глаз и склада губ было что-то новое, особенное. Мысль о близости смерти уже успела проложить на этом простом лице свои прекрасные, спокойно-величественные черты.
