На столе стояла пишущая машинка фирмы «Континенталь». Такая же стояла у меня дома на письменном столе.

– Умею, – сказал я.

Я понял, что меня искали как самого образованного солдата.

– Садись, будешь печатать, – велел маршал каким-то домашним, бытовым голосом.

В Америке, например, булочник и президент не то чтобы равны… Нет, конечно, но это два человека с разными профессиями. Один правит, другой печет хлеб. Но они оба – люди. Сталин вбил нам в голову иную дистанцию: он – голова в облаках, а ты – заготовка для фарша в его мясорубке. Поэтому, когда сталинский сокол нормальным голосом спрашивает тебя, умеешь ли ты печатать, тут можно в обморок упасть.

Но я не упал. Я сел за машинку, а генерал Самохвалов стал диктовать мне текст. В нем сообщалось, что такого-то и во столько-то Советский Союз объявляет войну Японии. Такого-то – это сегодня, в шесть часов утра. А сейчас два часа ночи. Значит, через четыре часа.

Я отстукал двумя пальцами продиктованные слова. У меня вспотели ладони.

– Можешь идти, – отпустил маршал.

Я поднялся на ватных коленях.

– За разглашение тайны расстрел без суда и следствия, – предупредил Самохвалов. – Понял?

– Да, – сказал я.

Это значит, если я сейчас выйду из штаба и кому-нибудь расскажу, что через четыре часа начнется война с Японией, в меня тут же выстрелят, а потом зароют на полтора метра в землю вместе с моим лучезарным томлением, стихами, моей плотью, никогда не познавшей женщины.

– Ты меня понял? – еще раз переспросил Самохвалов.

– Да, – подтвердил я.

Я повернулся и пошел и был уверен, что мне выстрелят в спину. Мир сталинской политики и уголовный мир имели одни законы: не оставлять свидетелей. Может, не скажешь, а вдруг скажешь? Зачем рисковать?

Я шел и ждал, как Магда Геббельс, с той разницей, что в нее должны были выстрелить по ее желанию. Она сама об этом попросила.

У тела свои законы. Когда оно ждет любви, оно устремляется к предмету любви, выдвигая навстречу все, что может выдвигаться.



8 из 10