
"О, господи, - едва слышно простонала Олив Дейворен, - надо не забыть про подсолнушки"...
А что бы сказал Он, узнай Он, что она улещивает попугаев? Мик! Презренье взмыло в ней выше головы, выше тусклых, бесцветных волос; она вымыла их в четверг, а чего ради, спрашивается?
- Это ты виноват, что она умерла. Все оттого, что я уехала. Ты знал, я любила эту пичугу. Ревновал меня к ней, вот чего! - сказала она ему. С горя даже о правильной речи забыла, а ведь всегда почтительно соблюдала правила.
- Хворая она была, - сказал он. - Всякому было видно. Стоило только поглядеть на ее когти.
- Надо было ей остричь когти, - заметила Олив. - А я боялась. Уж больно она была хрупкая да маленькая.
- Просто хворая, всякий понял бы.
(Она тогда попросила показать то, чего ее лишили, - от птички совсем ничего не осталось, ее и птенцом-то уже нельзя было назвать. Олив даже потрогала ее. И ни за что бы не позволила себе вспомнить об этом. И уж, конечно, не ему было ей об этом напоминать.)
Она расплакалась тогда. Звала свою любимицу: "Перк, Перк", но та не отозвалась. И умерла.
А они, словно сговорясь, больше слова друг другу не сказали. Во всяком случае, в ту пору, в первые дни после похорон. Оба, вероятно, и сами удивились, что так пошло и дальше. И осталась у Олив Дейворен незаживающая рана, она все еще кровоточила и гноилась. Во время тайных похорон - Олив и помыслить не могла, чтобы кто-нибудь их увидел, - у корней того дерева, ей казалось, она выплакала всю душу, была опустошена.
