
… Вот дед стоит у наковальни, дружится с огнем, ничуть его не боится. Сыплются искры, молот грохочет каким-то новым, сладостным звуком, будит в душах что-то смутное, дремлющее. И не возгорятся волосы, не затлеет рубаха… А вот он уже совсем старик. Идет в степи постукивает перед собой легкой ольховой тростинкой, и вдруг остановится – любуется цветом болиголова, похожим на овсяную кашу с винной вишенкой посередине. Нагибается к земле, нюхает травку, затем осторожно выкапывает ее, чтобы положить в камышовую сумку. Пойдет на пользу! К нему приходят и кто нутро застудил и кто пуп сорвал на тяжелой боярской работе. Никому не отказывает. Роется в бесчисленных берестяных коробочках, где и стебли горицвета, и синие, похожие на змеиную пасть, цветы шалфея, и усохшая полынь, будто кусочки окислой меди. Чудной, добрый дед… А Любава не являлась…
Проснулся Доброгаст оттого, что кто-то уставился на него и смотрел в упор, смотрел и молчал. Открыл глаза – тьма-тьмущая, только две зеленые звездочки светят. Справа сверкнули две такие же звездочки, словно бы чье-то дыхание послышалось. Несколько минут сидел скованный сном, слушая, как сердце широко ходит в груди, потом нащупал рукою плеть и полосонул ею тьму. Бешено взвизгнул волк, затявкал. Доброгаст хлестнул еще – направо, налево. Мелькнули пружинистые тени, послышался злобный вой и жалобное поскуливание. Звери отступили. Мрачный, возвратился к лошади. Он уже знал, у него холодило бок, но все же где-то в сознании теплилась слабая надежда. Тронул – холодный, безжизненный труп.
«Свершилось! Я холоп!» – Лязгнул зубами, повторил про себя: «холоп», – жуткое, гнусное слово, и огляделся по сторонам. Но кругом ничего не изменилось. Так же ныряла луна в холодном, светлом тумане, выхватывая из мрака вспаханную полосу, все так же дул из степи ветерок. Что же может измениться оттого, что пала паршивая желтозубая кляча? Ничто не может измениться: та же воля кругом – и на земле и на небе, куда не взглянешь!
