
Вот и Гнилые воды.
Толпа девушек взбежала на косогор.
Девушки громко смеялись. Одна из них, с медною гривной на шее, сложила ладони у рта и кричала:
– Праздник весны! Праздник весны! Проснись, Доброгаст! Медведь проснулся!
Болью в душе отозвались ее слова. Он скрыл от нее, что пошел в закупы, и она не знала о его ночных бдениях. Стоял за мокрым стволом осокоря, боялся шелохнуться.
Размахивая привязанными к веткам лоскутными птичками, девушки все пели, и в их песне слышалось что-то жалобное, тревожное. Песня тихо замирала в реденькой рощице.
Отовсюду неслись призывные голоса. Сыпал дробным клекотом орел, звал самку, какое-то насекомое верещало, верещало, славило жизнь. Даже старый со спиленным рогом вол тупо мычал в широко растворившихся воротах боярской усадьбы.
Босая, с подоткнутым подолом юбки, Любава дрожала на ветру, как тонкое, еще не распрямившееся деревцо. Жалко ей было своей молодости, знала – скоро начнется иная жизнь, трудовая, тяжкая жизнь-недоля. Вот ведь придет нареченный и сгубит ее молодость… так сокол по весне кровянит белую лебедушку.
– Проснись, Доброгаст! Праздник весны! Худая трава ноги оплетет, лежебока! – крикнула Любава, и девушки побежали, скрылись за курганом.
Доброгаст медленно побрел к кузнице. Дед Шуба сидел на пеньке у болота, составив ноги в лаптях, моргая белыми ресницами. Следил за тем, как текли Гнилые воды. Хоть и медленно, но все же текли, пузырились. Откуда-то сверху срывалась тяжелая капля, шлепалась звонко, и по воде шли загадочные круги: один… два… три. Шуба улыбался. Это был маленький, щуплый старик, ничуть не похожий на кузнеца. Все в его облике было просто и законченно, будто кто вырезал его из светлого, пахучего полена липки. Голова с лысиной, покрытая мягким, как у птенца, пухом, желтоватая бороденка да старческие пальцы с отбитыми ногтями.
