
Я с ненавистью слушал, как дядя Август своим прибалтийским, прежде мной любимым фальцетом приветствовал прямоугольники обчекрыженных по его приказу шинелей. Комбриг ехал рядом, и его лошадь выказывала беспокойство. А Хельга словно спилась с комдивом, с его длинной кавалерийской, прикрывшей даже сапоги шинелью, и я понял: ничего не случится, потому что дядя Август уже подъехал к последней колонне, поздравил ее с праздником, на что ему откричали:
- ...а! ...а! ...а!
И Хельга даже не вздрогнула, лишь картинно, как в цирке Шапито, мотнула мордой. Но тут комдив круто повернул кобылу, и, хотя минуло тридцать шесть лет, я до сих пор помню, как Хельга, словно по льду, всеми четырьмя копытами проехалась по брусчатке и завалилась на бок как раз против нашей скамьи.
Я обмер и тотчас пожалел комдива. Неловко подпрыгивая, как привязанная птица, он выпрастывал ногу из стремени. Два красноармейца бросились поднимать Хельгу. Дядя Август небрежно им кивнул, взобрался в седло и, поддерживая у козырька перчатку, подъехал к трибуне.
Юз решил, что мне дурно (очевидно, я позеленел) , и вывел меня через толпу зрителей в примыкавший к площади сад.
Спустя месяц комдив был отозван в Москву и расстрелян вместе с Тухачевским. Да и стихотворец Юз оставался на свободе недолго..."
"Что же здесь такого талантливого? - недоумевал старик Челышев. - Нет, зря, зря она надрывается. Стучит без роздыху, словно молодая".
Он приподнял очки и с жалостью посмотрел на Женины пальцы с коротко обрезанными ненакрашенными ногтями. "Рабочая женщина, - подумал с обидой. - И не стыдно Гришке ее загружать? Добро бы сочинил стоящее..."
И все же старика разбередили мемуары зятя, и он сам стал потихоньку ворошить пережитое.
Ему вдруг вспомнился один осенний день девятьсот четырнадцатого года.
