
– Мы у нырища, – сказал он. – Слышишь меня? Управимся в два счета.
Но Арт по-прежнему о чем-то договаривался с самим собой.
– Берись, ребята, – велел Эндрюс, – ему ни до чего сейчас. Он ошибался, Эндрюс, едва мы вдвинули носилки в щель, как раздался леденящий душу вопль. Кровля надвинулась внезапно, словно неумолимая смерть. Я впервые слышал, как кричит само отчаяние. Носилки пошли ходуном, когда он забился в своих повязках. «Выньте меня отсюда, выньте! – орал он, задыхаясь. – Куда заколотили? Мне рано в гроб! Выньте меня отсюда!» Я похолодел от ужаса, но хоть носилки потихоньку двигались. За моей спиной Эндрюс подал голос: «Все нормально, Арт. Скоро кончится нырище».
Вряд ли Арт его слышал. Боль, даже слабая, замыкает нас в себе, а уж та, какую ему приходилось терпеть, обрывала последние связи с окружающими, другие просто перестают существовать. Он ничего не слышал. Он был от нас дальше звезд. В его сознании уже не было для нас места, его затопили чувство утраты самого себя и терзавшая со всех сторон боль. И еще страх перед смертью. Совсем недавно он просил смерти, высмеивал тех, кто ее боится. Но вот кровля подступила к глазам, и оказалось, что смерть – это не пустой звук; это ближайшая дверь, и она уже открывается; а он не готов.
Кончился узкий лаз, нас сменили. Мы чуть отстали, а его разбирательство с самим собой продолжалось. Он просил, молил, заклинал. Из бездны страданий вырывались вопросы и разбивались о безответную пустоту. Мы тащились дальше. Низовые ворота, новая проходная, старый ходок. Каждый отрезок пути запомнился мне тем, что тогда говорил Арт. Я особенно помню заключительный этап – от того места, где когда-то давным-давно Эндрюс надавал мне по шее. Вот от этого места и до стволовой фермы я снова был у носилок. Я крепился из последних сил, хотя тяжесть выворачивала руки. Но по-настоящему тяжко было на душе от его разговоров с самим собой. Они были не для посторонних ушей, и было не легче от того, что для него мы уже не существовали. Что не нам он это говорил.
