К тому же было на удивленье ново оказаться вдруг в настоящем доме, в доме, где живут, а не в одном из тех полуразрушенных сараев, где мы ночевали на соломе, когда отходили с передовой в ближний тыл, но я уже не мог себе представить ничего другого — ковер на полу, салфеточки с помпончиками на мебели, драпировки, хрустальные вазы, безделушки — сентиментальный хлам заполнял комнату. Я уже не слышал пианистки, так же как сорок лет спустя Рихтера. Я видел ее. Видел в купе поезда.

Вдоволь побродив по Страсбуру, озаренному зимним солнцем, по розовому городу с пустынными улицами и фигурой Синаноги с завязанными глазами на соборе, изящно гибкой, как молодые еврейки в романах Вальтера Скотта, я, зажав под мышкой купленные книги, бросился раньше времени на вокзал, боясь пропустить поезд. Огромный вокзал был еще безлюднее, чем город, на Лаутербургском направлении дремали три вагона в ожидании локомотива. Места на выбор. Не приходилось опасаться, что негде будет пристроиться. И вот я уселся, один-одинешенек, в среднем купе, точно бросая вызов, и вытянул нот. Я читал Рильке до боли в глазах.

…Уже смеркалось, я мечтал, оторвавшись от чтения, отказавшись от чар вражеского языка, который, как мне тогда казалось, я любил из непокорства, а нет любви хмельней. Этот язык мертвых юношей, меж чьими телами мы с октября пробирались по брошенным траншеям, заросшим хмелем… Этот язык «Licder», Die Nachtigallen schlagen Hier in die Einsamkeit Als wollten sie was sagen Von der alten, schonen Zeit…

Кто это? Да Эйхендорф, конечно. Я мысленно улыбаюсь этому «конечно», этому снобизму. Однако тут же нахожу себе оправдание: благодаря одному из лицейских преподавателей я действительно пристрастился к Эйхендорфу, именно к Эйхендорфу, которого он выделял среди всех немецких поэтов. Я помню наизусть больше стихов Эйхендорфа, чем Мюссе или Ламартина.

Но я убаюкиваю себя всеми песнями.



3 из 54