
Человек семьдесят каторжников, кто в арестантской, кто в своей одежде, спускали в море баржу для разгрузки парохода.
Пели "Дубинушку", - и под ее напев баржа еле-еле, словно нехотя, ползла с берега.
Рядом с ней, на другой барже, стоял запевала, мужичонка в рваной арестантской куртке, всклокоченный, встрепанный, жалкий, несчастный, и надтреснутым, дребезжащим тенорком запевал "Дубинушку", говорившую о необычайной изворотливости, сверхъестественной находчивости его цинизма.
Какой-то цинизм, доходивший не "до грации", а до виртуозности.
Все это было, конечно, не то, чтобы вызвать смех. И никто не улыбался.
Слушали равнодушно, даже скорее вовсе не слушали, пели припев, кричали "ух" лениво, нехотя, словно и это тоже была подневольная работа.
Потом я попривык, но первое впечатление подневольного труда впечатление тяжелое, гнетущее.
Рядом вытаскивали невод.
Тащили тяжело, медленно, нехотя.
В вытащенном неводе билась, прыгала, трепетала масса рыбы.
Чего, чего там не было! Колоссальные бычки, которых здесь не едят, продолговатые с белым, словно белилами покрытым брюшком глосы, которых тоже здесь не едят, извивающиеся, как змеи, миноги, которых здесь точно так же не едят, и мелкая дрянная рыбешка, которую здесь едят.
Все стояли вокруг невода, а двое или трое отбирали годную рыбу от негодной с таким видом, словно они ворочали камни.
Всю дорогу от пристани до поста, вдоль берега моря, навстречу попадались поселенцы, машинально, как-то механически, снимавшие шапки.
Рука уставала отвечать на поклоны, и я был искренно признателен тем "дерзунам", которые не удостаивали мою персону этой каторжной чести.
Поселенцы бродили, как сонные мухи. Бродили, видимо, безо всякой цели, безо всякого дела.
- Так, мол, пароход пришел. Все-таки люди.
Если там, у рабочих, на лицах читалась какая-то тяжесть, то здесь была написана страшная, гнетущая, безысходная скука.
