
Перед многими знакомыми он ощущает неловкость из-за своей усташской формы; родная мать, которая раньше всегда и во всем была на его стороне, теперь смотрит на него жалостливо и озабоченно, не говоря ни слова и лишь покачивая головой с укором и тревогой. И что он получил за все это? Он слушает рассказы других усташей, помоложе и побойчее его, о том, как они врываются в еврейские дома, точно тигры в заячье логово, смотрит, как они перетряхивают пожитки сербов и евреев, как за одну ночь приобретают какую-то новую, свободную и размашистую повадку, повадку людей, которые себе ни в чем не отказывают, ни перед кем не обязаны отчитываться о сделанном, могут швыряться деньгами, не задумываясь, словно не знают ни границ, ни пределов ни в себе, ни вокруг себя. Он слушает, смотрит, и чувство зависти и восхищения смешивается в нем и с желанием когда-нибудь научиться тому же, стать таким же сильным, ловким, злым и бесцеремонным, и с затаенным, необъяснимым страхом перед всем этим.
Он пробовал во время обысков в еврейских домах прикрикнуть на кого-нибудь, топнуть сапогом, брякнуть оружием, но, что делать, у него ничего не получалось. Он и сам чувствовал, что это все ненастоящее, что его движения недостаточно быстры и устрашающи, слова не безапелляционны, щелканье спускового крючка в его руке – неубедительно. Перед другими усташами евреи складывают молитвенно руки и обмирают от страха, а к нему обращаются со слезливой доверчивостью и ищут в его взгляде опоры и сочувствия. Ему так и кажется, что еврей, которого он пытается застращать своим криком и бранью, смотрит на него скорее с удивлением, чем с боязнью, что в недостаточно испуганных глазах еврея возникает едва приметная усмешка, будто он ждет, когда то, что плетется и сгущается между ними, рассеется, как глупый сон. Ему мерещится, что старый еврей, на которого он наседает, вот-вот махнет рукой и сухо, Деловито, с презрением в голосе, скажет: