
Не только в имени лагерного коменданта — Товарищ-Шиштванёнов, — но и вообще в русских приказах слышалось, как скрежещут и скрипят X, Ч, Ш, Щ. Команды мы все равно не понимали, улавливали в них лишь презрение. А к презрению привыкаешь. Спустя какое-то время приказания звучали для нас только как беспрерывное чихание, сморкание, хрипение, откашливание, сплевывание — то есть как отхаркивание. Труди Пеликан уверяла, что русский — простуженный язык.
Пока все другие маялись, стоя навытяжку на проверке, работавшие посменно — они не ходили на построение — уже разводили костерок в углу за лагерным колодцем. Ставили на огонь котелок с лебедой, а может, и с другими деликатесами, которые нужно скрывать под крышкой от постороннего глаза, — со свеклой, картофелем или даже пшеном, если удавался хитрый обмен: за куртку — десяток свекол, за пуловер — три меры пшена, за носки из овечьей шерсти — полмеры сахара или соли.
Раз такое особое кушанье — обязательно нужно крышку на котелок. А где ее взять. Можно бы подумать о куске жести, но именно только подумать. Как бы там ни было, но что-нибудь приспосабливали, чтобы прикрыть котелок. Просто упрямо твердили: здесь нужна крышка. Хотя никакой крышки не появлялось, крышка как фигура речи все же была. Ею, должно быть, прикрывалось воспоминание — когда никто уже не знает, из чего настоящая крышка, если ее, с одной стороны, никогда не бывает, а с другой — какая-никакая всегда находится, плевать — из чего.
Во всяком случае, в подступающих сумерках мигали в углу за лагерным колодцем пятнадцать-двадцать огоньков, просвечивая между положенными набок кирпичами.
