Лежание причиняло ему боль, оно было мучительным, кожа — как сплошная рана. Он лежал на трех надутых резиновых мешках. Один — поперек плеч, другой — на крестце, третий — под коленями. Для меня в детстве его стоны были чем-то таким же обыденным, как для других человеческая речь. Они являлись принадлежностью комнаты, где он лежал, будто голос был не его, а воздуха или мебели, стены, плафона или двери. Каждые полтора часа деда поднимали и клали на мешки чуть по-другому, слегка повернув на правый или на левый бок. Он весил немного, но для того, чтобы поднимать и перекладывать его двенадцать раз в сутки, это было немало.

Куда бы бабушка ни пошла — на двор, к соседям, на огород или в поле, — повсюду она двенадцать лет таскала с собой в сумке будильник. Сумка была сплетена из полосок черной и красной кожи, засаленных и обвисших от частого пользования. Сапожник трижды пришивал новые ручки, они протирались. Будильник в сумке звонил через каждые полтора часа, когда бабушке пора было поворачивать своего мужа. Заслышав звон, она все бросала и мчалась домой. Стоило ей немного опоздать, как страдалец кричал на нее, загнанную, что он не хочет кричать, но не кричать не может. А она кричала ему в ответ, что она не хотела опоздать, но иначе не могла. Двенадцать лет ее существованием и его умиранием дирижировал с полуторачасовым интервалом будильник, оберегая и подавляя.

А раз в году мой отец заносил новорожденного теленка в комнату деда и клал напротив кровати на диван, чтобы дед теленка мог видеть. Диван был обит зеленой тканью, разрисованной пионами. Теленок лежал на пионах в головах дивана, я садилась рядом на те же пионы, но в ногах. Страдалец, наверное, целых полчаса глядел неотрывно на теленка, будто считал на нем волоски. Меня он при этом вообще не замечал. И я больше поглядывала не на него, а на теленка и на пионы величиной с кулак. Многие совсем раскрылись, и внутри у них виднелась кудрявая желтая сердцевина. Иногда мой взгляд сталкивался со взглядом деда.



2 из 13