
Значит, даже теперь, в самом пределе любви нельзя отделаться от этого зеркала, откуда глядит его прошлое, его фотография, где он совсем молодой, от зеркала, которое Лина все время держит прямо перед ним, лаская его, напевая Арчи Шеппа, - та-ра-ра, ну давай поспим, еще глоточек воды, пожалуйста. Будто он стал ею, будто все - сквозь нее, это же бредово, невозвратно, невыносимо... и наконец сон в шепоте последних ласк, в махнувших по лицу волосах, всех разом, словно что-то в ней знало наперед и хотело стереть следы, чтобы он проснулся прежним Марсело, каким он и проснулся в девять утра и увидел Лину: она сидела на софе и причесывалась, напевая, уже готовая к другой дороге, к другому дождю. Они позавтракали наскоро, почти без слов, такое солнце! а на солидном расстоянии от Киндберга он остановил машину: выпьем кофе; Лина - четыре кусочка сахара, лицо словно омытое, отрешенное, воплощение какого-то отвлеченного счастья, и тут: знаешь, только не сердись, скажи, что не сердишься, да будет, глупышка, говори, не стесняйся, может быть, что-нибудь надо, так я... и пауза на самом краю расхожей фразы, где каждое слово - вот оно, рядом, ждет, точно деньги в бумажнике, - пользуйся, но в эту секунду робкая ладонь Лины накрывает его руку, глаза задернуты челкой: нельзя ли проехать с ним еще чуть-чуть, пусть не по пути, неважно, побыть с ним еще немного, ведь так хорошо, пусть это продлится хотя бы до вечера, такое солнце, мы уснем в лесу, я покажу тебе пластинку и рисунки, ладно, если ты не против; а в нем все дрогнуло, да-да, какое там против, почему -против, но он медленно отводит ее руку и говорит, что нет, не стоит, ну посуди, на этом перекрестке ты сразу поймаешь