
А монах лепортует: «Хотя, говорит, ваше величество, матросики и солдатики присягу исполнят, как следовает, по совести, но только Севастополю не удержаться по той самой причине, говорит, что господь очень сердит, что все его, батюшку, забыли. И для примера попомните, говорит, мое слово: француз победит. И тогда, говорит, ваше императорское величество, беспременно прикажите вашему сыну, чтобы распутство и жестокость начальства повелел искоренить и чтобы хрестьянам объявить волю. А ежели, говорит, ваше величество, этого не накажете сыну, то вовсе матушка-Россия пропадет и всякий будет иметь над ней одоление». Император слушал, как монах дерзничал, да как крикнет, чтобы монаха тую ж минуту забрить в солдаты. Прибежали на крик генералы, а монаха и след простыл. Нет его… Точно сквозь землю провалился… А вскорости после того император и умер, потому не стерпел, что русскую державу и француз одолел. То-то оно и есть! Вот самая причина, почему француз взял Севастополь и после замирения вышла воля! — закончил Кириллыч.
Мне и раньше доводилось слышать от стариков матросов, что Севастополь разорен за грехи, но черноморцы говорили об этом далеко не в такой категорической форме и не с тою глубокою убежденностью, какою звучали слова Кириллыча. Что же касается до появления какого-то монаха и связи падения Севастополя с освобождением крестьян, то едва ли в данном случае Кириллыч не приурочил разные слухи, ходившие в народе перед волей, к собственным своим желаниям, угадав чутьем значение Крымской войны.
— Уж разве такие грешники жили в Севастополе? — спросил я Кириллыча.
— То-то совсем срамота была… Все: и старые и малые на баб льстились.
— И жестокие начальники, как вы говорите, были?
— Такие, можно сказать, отчаянные в жестокости, что и объяснить трудно… а вместе с тем жестокий-жестокий — убить, кажется, не жалко его — матроса казнил без всякой отдышки, а заботу об ем по-своему имел… Поди ж ты, какие люди бывают! — в каком-то философском раздумье прибавил Кириллыч.