
Она была на редкость, на удивление красива. И тут Пашка понял: никогда в жизни ему не отвоевать ее. Всегда у него так: как что чуть посерьезнее, поглубже — так не его.
— Чего ты плачешь?
— Да потому, что вы только о себе думаете… эгоисты несчастные! Он любит! — Она вытерла слезы. — Любишь, так уважай хоть немного, а не так…
— Что же я такого сделал? В окно залез — подумаешь! Ко всем лазят…
— Не в окне дело. Дураки вы все, вот что. Тот дурак тоже… весь высох от ревности. Приревновал ведь он к тебе. Уезжать собрался.
— Как уезжать? Куда? — Пашка понял, кто этот дурак.
— Куда… Спроси его!
Пашка нахмурился.
— На полном серьезе?
Настя опять вытерла ладошкой слезы, ничего не сказала. Пашке стало до того жалко ее, что под сердцем заныло.
— Собирайся! — приказал он.
Настя вскинула на него удивленные глаза.
— Поедем к нему. Я объясню этим московским фраерам, что такое любовь человеческая.
— Сиди уж… не трепись!
— Послушайте, вы!.. Молодая, интересная… — Пашка приосанился. — Мне можно съездить по физиономии, так? Но слова вот эти дурацкие я не перевариваю. Что значит — не трепись?
— Куда ты поедешь сейчас? Ночь глубокая…
— Наплевать. Одевайся. На — кофту! Пашка снял со спинки стула кофту, бросил Насте. Настя поймала ее, поднялась в нерешительности.
Пашка опять заходил по горнице.
— Из-за чего же это он приревновал? — спросил он не без самодовольства.
— Танцевали… ему сказал кто-то. Потом в кино шептались. Он же дурак набитый.
— Что же ты не могла ему объяснить?
— Нужно мне объяснять! Никуда я не поеду.
Пашка остановился.
— Считаю до трех: раз, два… А то целоваться полезу!
