
– После господа нашего Иисуса Христа и блаженных святителей церкви, – заговорил он, рыгая, – пуще всего уважаю большевиков. Люблю решительных мужчин. Поскольку сам прославлен на всю епархию отвагой. У меня разговор простой. Согрешит чего-нибудь вот такой попик гугнивый, я его – хвать за загривок и так единожды тряхану, что мозги у него разболтаются в окрошку. Тогда тряхану вторично – и мозги станут на место! Других мер не применяю. Из сострадания.
Отец Петр поежился. Косицы его тряслись на затылке.
– Вот, скажем, сей глуховатый иерей отец Петр! Что с него взять? Соленый огурец да облезлую камилавку? Отец Петр хихикнул.
– Я безгрешен, – сказал он с опаской. – Мне намедни восьмой десяток пошел.
– Грехов на тебе, понятно, нету по дряхлости тела и убогости разума.
– Напрасно вы так говорите, – заметил я благочинному. – Отец Петр – добрый человек. Зачем его обижать.
– А он не обижается, – благочинный повернулся к отцу Петру. – Вот видите, кивает. Смирение пастырское предписывает ему сносить безропотно и глад и поношение. А вы, молодой человек, за пастырей заступались бы не здесь, в Екимовке, а там, в Москве, в Кремлевских палатах, где новые кесари пекутся о благе народа. Все хорошо у большевиков, все одобряю, кроме запрета держать лошадей и устраивать конские ярмарки. Я на коней был первый мастак от Рязани до Липецка. Ни одной ярмарки без меня не обошлось. Как взойду на ярмарку, так всех цыган-барышников будто корова слизнула. Крепко я им холки накручивал! А вы говорите, – большевики!
Отец благочинный внезапно замолк, опустил голову на грудь и страшно захрапел. Так прошло несколько минут.
– Срам! – сказал мне шепотом отец Петр. – Заметут его большевики! Ой, заметут!
– Не заметут! – неожиданно и совершенно спокойно ответил отец благочинный, открыл глаза и оглушительно чихнул. – Не радуйся, отче Петр! – Он чихнул второй раз. – Как бы тебя самого не замели из Екимовки.
Благочинный чихнул в третий раз, потом – в четвертый, и вскоре зальца начала дребезжать и позванивать от его богатырского чиха.
