
— Руку поцелуешь…
— И в щёку тоже.
— Только руку можно, — повторил брат неколебимо.
— Почему?
— Потому что я так сказал, — отрезал он.
Совсем подавленный этим необычным тоном, я согласился, прося только отвести к отцу.
— Хорошо. Давай руку!
И он повёл меня через две комнаты. Из четвёртой навстречу нам вышла бабушка. С виду она ничуть не переменилась, только её густые седые брови были сдвинуты.
Подойдя к ней, Лоранд стал что-то объяснять шёпотом. Я не слышал что, но ясно видел, как он глазами указывает на меня.
Бабушка то кивала утвердительно, то неодобрительно качала головой, потом, подойдя ко мне, заключила моё лицо в свои руки и долго вглядывалась.
— Вот в точности таким же был он в детстве, — пролепетала она и, рухнув на пол, залилась слезами.
Брат схватил меня за руку и увлёк в четвёртую комнату.
Там стоял гроб. Без крышки, но во всю длину покрытый пеленой.
У меня по сю пору недостаёт сил описывать гроб, в котором лежал мой отец. Кто сам испытал подобное, поймёт меня.
Лишь старая служанка сидела в комнате, больше у гроба никого не было.
Брат прижал меня к себе, и так, замерев, мы простояли долго, будто сами — вместе со всем окружающим — вдруг перестали существовать.
Потом брат сказал:
— Ну, поцелуй у папы руку, и пойдём.
Я повиновался. Он приподнял покров; выглянули сложенные вместе кисти рук, белые, как воск. Трудно было узнать в них прежние большие, мужественные, в кольцах с печатками на сильных пальцах, — кольцах, которыми я столько, бывало, играл в раннем детстве, снимая и надевая, разглядывая герб.
Я поцеловал обе руки, и мне стало легко, хорошо.
С немой мольбой посмотрел я на брата, как бы спрашивая, нельзя ли приложиться к щеке. Он перехватил мой взгляд и увлёк прочь.
— Идём! Незачем здесь больше оставаться!
