
Лоранд, пожалуй, больше во власти не собственно детских, но романтически наивных — крайних, «максималистских» — иллюзий. В этом смысле Деже, хотя и преклоняется перед идеалистом-братом, кажется порой словно житейски выше, «взрослее» его. Вместе с тем переживания Лоранда, кроме романтической приподнятости, покоряют и человеческой естественностью: той неумолимой, но само собой разумеющейся простотой, с какой они вытекают из его отчаянного положения.
Романтиков влекли беспредельные и запредельные желания, порывы. Йокаи же ставит им вынужденный, не зависящий от нас предел. С грустным и нежным, но здравым сочувствием, навеваемым собственными раздумьями патриота, показывает он, что как-никак, а жизнь, силы человеческие не безграничны, не бесконечны. И безоглядная верность Лоранда данному слову, сама по себе возвышенная, благородная, выглядит поэтому несколько ригористичной, ибо расходится с реальными возможностями, истинными велениями жизни. Жертвовать всем — любовью, счастьем, будущим, не только своим, но в известном смысле и общего дела — в угоду явной, даже вызывающей садистской прихоти подлеца? Для которого вырванное обманом слово — лишь предлог ещё и ещё помучить, насладиться добровольной агонией?
Этой дилеммой, несовместимостью иллюзии и реальности обусловлены метания Лоранда, который в конце концов душевно надламывается, отворачивается от всего, опускает руки.
