
Папа Луиджи уважительно покивал. «Раз так, нам осталось проверить только одну вещь, — он повысил голос, — твою гибкость. Ты должен коснуться своих ботинок, не сгибая колен». Я постарался расслабить все мышцы, глубоко вздохнул и закрыл глаза — точно так же, как это делал Итало, мой брат, во время сегодняшнего вечернего представления. Затем я наклонился и вытянул руки. Я видел кончики своих пальцев всего в нескольких миллиметрах от шнурков, я почти касался их. Мое тело было натянуто, как веревка, готовая лопнуть в любую секунду, но я не сдавался. Четыре миллиметра отделяли меня от семейства Сантини. Я знал, что обязан преодолеть эти четыре миллиметра. И вдруг я услышал звук. Такой звук, как если бы одновременно сломали дерево и разбили стекло, — очень громкий, прямо оглушительный. Папа, который, похоже, дожидался меня в машине, испугался этого звука и вбежал в фургончик. «Ты в порядке?» — спросил он и попытался помочь мне встать. Я не мог разогнуться. Папа Луиджи поднял меня своими сильными руками, обнял, и мы вместе поехали в больницу.
Рентген показал смещение диска между позвонками L2-L3. Когда я посмотрел на снимок против света, я увидел что-то вроде темного пятна, смахивавшего на каплю кофе посреди прозрачного позвоночника. На коричневом конверте из-под снимка шариковой ручкой было написано: «Ариэль Фельдмаус». Никакого Марчело, никакого Сантини — уродливый корявый почерк. «Ты мог согнуть колени, — прошептал папа Луиджи и стер слезинку, сбежавшую по моей щеке. — Ты мог чуть-чуть их согнуть. Я бы ничего не сказал».
Сто процентов
Я касаюсь ее рук, лица, волос внизу живота, рубашки. И я говорю ей: «Рони, пожалуйста, ради меня, сними». Но она не соглашается. И я сдаюсь, и мы делаем это снова — касаемся друг друга, совершенно нагие, почти нагие. И ткань ее рубашки — если верить бирке, из стопроцентного хлопка — должна казаться приятной на ощупь, но она колется.