Дети — Эзра и Церта — испуганно поглядывали на незнакомца, на отца, совершившего ради матери такой замечательный подвиг.

Фельдшер присел на край кровати, взял руку больной, послушал пульс, что-то прошамкал, потом изогнулся, наклонил свое ученое ухо к груди Леи, которая покорно и заблаговременно задрала сорочку.

— Ну? — торопил его хозяин. Эфраиму казалось, будто Браве отдыхает на груди у Леи, касается своим волосатым ухом ее правого соска; каменотес сердился на фельдшера и даже на Лею: чего позволяет этому немцу… Он вдруг подался вперед, чтобы помочь немцу как можно скорее услышать говорок хвори.

Прослушав легкие Леи, Браве принялся высохшими пальцами мять ее живот — ворох спелой пшеницы, — и Эфраим снова весь вспыхнул от ревности и возмущения. В самом деле — что это Браве ее месит, тискает, дразнит хворь?

Эфраим ждал от фельдшера каких-то слов, он и сам не знал, каких, ну, наверно, таких, какие говорят все доктора: «Поправится… завтра станет лучше…» Но Браве был нем, как гном на елке. Он только чмокал губами, только моргал ресницами, и в этом чмоканье, в этом постоянном моргании Эфраиму чудилось что-то неотвратимое. Силясь отодвинуть угрозу, он потерянно, сорвавшимся голосом издали спросил:

— Что вы там… в груди у нее… услышали?

Но Браве не ответил, и от этого Эфраим расстроился больше, чем от его первых страшных слов.

Он бросился к фельдшеру, взял кружку, наладился было сливать ему, но Браве вытащил из жилета носовой платок и принялся вытирать руки. Эфраим стоял как вкопанный с кружкой в руке, вода из кружки лилась на пол, пол прогибался под его огромными ботинками, но несчастный каменотес ничего не замечал.

Фельдшер долго зашнуровывал Эфраимову обувь. Ботинки каменотеса были велики немцу, но тот, похоже, не огорчился. Лицо его выражало крайнюю степень удовлетворения, сменившего прежнее раздражение и злобу.



12 из 561