
— Идут рысью, — сказал наблюдатель.
— Есть, — ответил Буденый, закурил папиросу и закрыл глаза. Ура, едва слышное, удалялось от нас, как нежная песнь.
— Идут карьером, — сказал наблюдатель, пошевелив ветвями. Буденый курил, не открывая глаз.
Канонада пылила, разросталась, сияла молниями, заволакивала своды, ковала их ударами и громом.
— Бригада атакует неприятеля, — пропел наблюдатель там вверху. Ура смолкло. Канонада задохлась. Ненужная шрапнель лопнула над лесом. И мы услышали великое безмолвие рубки.
— Душевный малый, — сказал командарм, вставая. — Ищет чести. Надо полагать — вытянет.
И потребовав лошадей, Буденый уехал к месту боя. Штаб двинулся за ним.
Колесникова мне довелось увидеть в тот же вечер, через час после того, как поляки были уничтожены. Он ехал впереди своей бригады — один — на буланом жеребце невиданной красоты и дремал. Правая рука его висела на перевязи. В десяти шагах от него конный казак вез развернутое знамя. Головной эскадрон лениво запевал похабные куплеты. Бригада тянулась пыльная и бесконечная, как крестьянские возы на ярмарку. В хвосте пыхтели усталые оркестры.
В тот вечер, в посадке Колесникова я увидел властительное равнодушие татарского хана и распознал выучку прославленного Книги, своевольного Апанасенки, пленительного Тимошенки.
