
Они гуляли по лесу, бродили вдоль берега, взбирались на кручу и там, с высоты холма, любовались Окой. Пряди у берёз золотели, красным вспыхивали осины, клонили ветви алые гроздья рябин — щедрость красок, жар обречённости. Бабье лето запутывало паутинами. Развевались по воздуху тонкие нити.
Прошло полгода. Прошёл подаренный срок. Навсегда уходило детство, живая память о матери, связь с прошлым. Уходила правда, та единственная правда, которую скажут тебе, потому что искренне любят. Навсегда уходила защищённость этой любовью перед неудачами, одиночеством, перед всем миром.
От врачей всех рангов единый приговор:
— Вторично оперировать? Зачем? Дайте ей спокойно умереть.
«Уподобиться Харону и спокойно перевезти ладью через Стикс? Нет! Только действовать!»
Но вокруг ватная стена участия и безнадёжности. Кому нужно чужое горе?
Сестра точно растаивала.
«Надо пробовать. Рисковать. Чем я рискую? Ведь всё равно обречена».
Она увидела его и не сразу узнала в халате и зелёной шапочке. Он шёл по коридору сутулясь, и грузный, и лёгкий. Поклонился, улыбнулся устало, открыл дверь, пропуская её вперёд:
— Простите, заставил вас ждать. Садитесь. — Он вопросительно взглянул на неё.
— Вы обещали посмотреть сегодня мою сестру. Она лежит сейчас…
— Да, да, — перебил он. — Всё помню. Транспорт есть?
Он сбросил с себя шапочку и халат, швырнул их на кресло и здесь же, при ней, надел пиджак.
В такси они сели рядом. Заказанная ею машина была заезженной и грязной. Она извинилась.
— Какая ерунда! Что вас волнует. — Его рот скривился в гримасу.
— Значит, в воскресенье вы на работе?
— Обязательно.
— Как вы, наверное, устали от больных.
— Как вам сказать? От этого никуда не уйдёшь.
Он не сказал, что любит своих больных. Видит их такими неподдельно-естественными, такими похожими в едином страхе за жизнь. Любит их, и только эта любовь делает его сильным даже тогда, когда он недостаточно твёрд.
