
Хэл стоял рядом, маленький мальчик в старых вельветовых брюках и обшарпанных ботинках, пока старьевщик, итальянец с крестом на шее, насвистывавший мелодию через дырку в зубах, грузил коробки и бочки в древний грузовик с деревянными бортами. Хэл смотрел, как он поднимает бочку с водруженной на нее картонной коробкой, он смотрел, как обезьяна исчезает в кузове грузовика, он смотрел, как старьевщик забирается в кабину, мощно сморкается в ладонь, вытирает руку огромным красным платком и заводит мотор, грохочущий и изрыгающий маслянистый голубой дым. Он смотрел, как грузовик отъезжает. И он почувствовал, как огромная тяжесть свалилась с его сердца. Он дважды подпрыгнул так высоко, как он только мог, вытянув руки и подняв вверх ладони, и если бы его заметил кто-нибудь из соседей, он посчитал бы это странным или, возможно, даже почти святотатственным. Почему этот мальчик прыгает от радости (ибо это был именно прыжок от радости, его трудно не распознать), – наверняка спросил бы он себя, – когда не прошло и месяца с тех пор, как его мать легла в могилу?
Он прыгал потому, что обезьяны больше не было, она исчезла навсегда.
Во всяком случае, так ему тогда казалось.
Через три месяца тетя Ида послала его на чердак за коробками с елочными украшениями, и когда он ползал на четвереньках в поисках этих коробок, пачкая брюки в пыли, он внезапно снова встретился с ней лицом к лицу, и его удивление и ужас были так велики, что ему пришлось укусить себя за руку, чтобы не закричать… или не упасть замертво. Она была там, оскалясь в своей зубастой усмешке, с тарелками, разведенными в стороны и готовыми зазвенеть, перекинувшись небрежно через борт картонной коробки, словно высматривая вдалеке автобус, и, казалось, говоря ему: Ты ведь думал, что избавился от меня, не так ли? Но от меня не так-то просто избавиться, Хэл. Ты мне нравишься, Хэл. Мы созданы друг для друга, мальчик и его ручная обезьяна, два старых приятеля.
