
Налив в миску молока, накрошил туда хлеба и вышел к внуку на крыльцо кормить его с ложки. «Он у нас благоразумный», – защищая от чужих взглядов, говорила Аля и приглаживала ему вихры своими темными от старости руками, прихорашивала. «Как теперь жить будем?» – то ли себя, то ли внука мысленно спросил старик. Тряпицей он вытер ему рот, потом себе – глаза.
В день похорон, ближе к вечеру, пришли слесаря, те самые, что требовали: «Ставь бутылку!» Пришли трезвые, принесли все с собой, и водку, и закуску: помянуть Алевтину Степановну, горе его разделить. Он выпил граненый стакан, налили полный, до краев, и под их голоса, под успокоительное «Все там будем» почувствовал, как что-то мягчеет в душе. А они, быстро опьянев, пытались и внуку наливать.
Всю эту ночь он просидел. Сердце бухало под самым горлом, а то вдруг обрывалось, и не хватало воздуха. И слушал, как там, за дверью, поскуливает во сне, беспокойно ворочается внук, никому уже теперь, кроме него одного, в целом свете не нужный. Неужели чувствует что-то?
Свет уличного фонаря косо попадал в окно, и в белой рубашке сидел он в темноте, локтями опершись о колени. На темном, в морщинах, как в шрамах, лице серебрилась отросшая за эти дни щетина. А на дощатом затоптанном полу – на них тоже падал свет – искривленные босые его ступни с налезшими друг на друга пальцами. До самой Вены дошли эти ноги, и все – пешком, пешком. «Пехота, не пыли!» – бывало крикнет бравый штабник, обдав пылью, проносясь с ветерком в кузове полуторки.
