
– Какому? – допытывался Кондратий. – Ултырскому или Асыке? До московских князей отселе не одна тысяча верст.
– И ултырский князь – все едино князь!
– Крест на тебе! Христианский крест, дурень! – кричал на сына Кондратий, а сам думал: может, и лучше так-то, мать учит лаской, а чужие – таской.
Татьяна неделю ревела, да разве дурня уговоришь, заладил одно: не хочу дома робить, хочу мечом князю служить. А того, дурень, не толкует, что князьям потеха ратная, а черным людям – горькие слезы.
– Ну, пусть едет! – решил Кондратий, открывая тяжелыеворота.
Прохор у овина ладил волокуши под ржаные снопы.
– Ивашка где? – спросил его Кондратий.
– Дома, – ответил Прохор. – Лесовать собирается!
– Бросай, пойдем в избу!
Ивашка ел. Татьяна около него топталась, как гостя потчевала.
Усти в избе не было. Параська в углу толкла в ступе ячмень на заваруху.
Кондратий сел на лавку. Состарилась его Татьяна, худая стала, кожа да кости, а все топчется, за весь день не присядет.
– Ты бы отдохнула, мать, – сказал он.
– Некогда мне рассиживаться! – заругалась она. – Не просеено, не замешано…
Пришел Прохор, сел.
Она увидела их рядом, суровых, притихших, и сказала без ругани, ласково:
– Ивашка лесовать хочет.
– Готовь брашно и питье Ивашке, – сказал ей Кондратий. Все едино не работник. Пусть едет.
Татьяна не заревела, не заругалась, подошла к мужу, спросила:
– Али тебе он не сын?
– Готовь брашно, сказано!
Ивашка отодвинул чашку с едой, перекрестился.
– Завтра отправляйся с богом! – сказал ему Кондратий. – Я не держу.
– А жеребца дашь?
– Жеребца Прохор выкормил. Его жеребец, с ним и толкуй!
– Пусть берет, – сказал Прохор. – Жеребец – лошадь, выкормим еще. Брату отдаю, не чужому.
