
Вечером с Элоизой он сказал всего несколько вежливых фраз по-английски, они ужинали под низким абажуром, сидя на неудобных высоких стульях. Потом молча пили кофе, непроизвольно прислушиваясь к стуку чашечек, опускаемых на блюдца.
– Тебе здесь не нравится, – сказала вдруг Элоиза по-русски, нарушая уговор.
Лёва вздрогнул. При встрече в Брюсселе она просила простить ей эту маленькую причуду, не разговаривать с ним на родном языке до тех пор, пока она сама не будет к этому готова, ведь травма произошла из-за языка, последние слова в России были сказаны по-русски. И это сделала ее родная сестра, мать Лёвы, учительница русского языка, обвинившая ее в том, что двадцать лет назад, когда Лёвушка был еще ребенком, она, Элоиза (а по-русски Лиза), будто бы играла с ним слишком чувственно, она, Элоиза, у которой не могло быть детей, и только это и было причиной той нестерпимой нежности и тех католических поцелуев (так сказала она ему тогда, при встрече в Брюсселе), тех слез, растравляющих самое дорогое, бесценное, ту рану, выжженное Богом клеймо причастности к кресту… Так говорила она по-английски, судорожно глотая слова, но он, Лев, может разговаривать с ней по-русски, ей это не будет больно, потому что она отделяет его от его матери, и дня через два, через три она и сама, в конце
