
— Поэтому позволь мне самому написать это послание, — заметил я.
Сверрир вскакивает, хватает дощечку для письма и тут же, овладев собой, снова кладет ее на стол, он тяжело дышит. Ведь он понимает, что именно сейчас он, как никогда, зависит от меня, зависит, как упрямый работник зависит о своего бонда. Он тяжело вздыхает, отворачивается и говорит:
— Ты прав. Послание должен писать ты.
Я пишу, медленно и тщательно выводя буквы, ночь принадлежит мне, и я не позволю никаким конунгам мешать мне. Я даже позволяю себе раза два встать и пройтись перед очагом, — если конунг и здесь, я его не замечаю, видал я этих конунгов. Несколько раз он вскакивает, сжав кулаки.
Но молчит, как покойник.
Послание готово, и я читаю его вслух.
Он коротко заявляет:
— Так не годится.
Я спокойно кладу дощечку для письма на стол, хотя лицо у меня пылает, и спрашиваю, почему он не верит, что Всемогущий милостиво позволил мне выбрать слова, которые ярлу будет приятно услышать.
— Сперва их тебе сказал конунг, — коротко бросает он. Потом берет дощечку и пытается читать, но не понимает моего письма, смысл которого иногда напоминает темный смысл звездного неба, и просит меня снова прочесть ему послание.
Я великодушно и торжественно читаю еще раз. Он согласно кивает, чтобы задобрить меня. Потом тычет в дощечку пальцем и говорит:
— Здесь смысл должен быть яснее. Когда мы говорим о своей силе, слова должны быть твердыми, как медвежий коготь! И мягкими, как шелковый башмак, когда хвалим его.
Я говорю:
— Тебе мало известно об искусстве писать пером по пергаменту, Сверрир. Не думаю также, чтобы ты понимал все, заглядывая в сердце человека.
— В таком случае наши судьбы схожи, — холодно говорит он, хочет взять у меня палочку, которой я писал, и что-то исправить в написанном.
Я прижимаю дощечку к груди, как щит, и говорю:
— Возьми, если хочешь! Но тогда тебе придется найти другого, кто будет твоим писцом.
