Началось с того, что нам четверым пришлось освободить нашу общую комнату и туда вселился какой-то незнакомый студент, который стал есть с нами за одним столом. Звали его Пансионер. Поначалу на отца нападала разговорчивость, он без умолку рассказывал о кораблях, но Пансионер давал на все односложные ответы, а потом мать начинала посылать отцу многозначительные взгляды, и он затихал. Трапезы у нас стали гораздо изысканней, чем прежде, мать глазами рассылала приказы, Пансионер получал самые лучшие и самые большие куски, а мы четверо довольствовались чуть ли не одной картошкой. Но мать и на нас смотрела многозначительным взглядом, передавая нам тарелки, и поэтому мы помалкивали, хотя не могли понять, на кой он нам сдался, этот Пансионер. Нам не разрешали шуметь, потому что он занимается, мать кружила по квартире и тоже молчала; даже когда мы с ней выбирались в город, она и на улице смотрела прямо перед собой и не слушала, что я говорю. Она хоть и отвечала «да» и «нет», но все равно не слушала.

А вечерами иногда приходил наш дядя Эрик и разговаривал с отцом в большой угловой комнате. Дверь тогда плотно закрывалась, но мы все-таки слышали, что они там считают и шуршат бумагами. Дядя Эрик все задавал вопросы, а мой отец невнятно ему отвечал, и тогда дядя Эрик повторял вопрос более резко. Точно так же вел себя наш учитель. Потом дядя Эрик долго шептался с матерью за закрытой дверью, а вечером, лежа в темноте, мы с братом могли слышать, как разговаривают отец с матерью, причем мать лишь изредка тихо произносила несколько слов, и мы представляли себе, как она переступает с ноги на ногу, а отец ходит по комнате взад и вперед и все говорит, говорит. Голос у него был низкий и хриплый, но порой делался высокий и пронзительный, словно вот-вот сорвется на плач. Однажды вечером мы услышали, как он взаправду плакал, но слезы ему, кажется, не очень помогли.



8 из 19