
Дачные яблоки нарезались дольками и, заполнив собой трехлитровые банки, перемещались в погреб. К осени погреб заполнялся водой, и я, подросший мальчик в джинсах с изображением автомобильчика на толстой попке – паллиатив настоящего фирменного знака, принимал участие в ужении – яблочной ловле.
Из-за шкафа доставался сачок на длинной палке, в полу открывался люк, за которым, близко к лицу, стояла черная подземная вода.
Незадолго до моего совершеннолетия погреб начал самовольно разрастаться и чуть было не поглотил не только очередной яблочный урожай, но и сам крохотный домик в придачу.
Погреб засыпали, но мне чудилась заветная банка, лежащая на глубине, забытая и обойденная хитроумным сачком.
Там, в песке, недостижимые, остались яблоки того года.
Дед пытался воплотить на своем участке идеал его юности – показательный огород-парк, наполненный гипсовыми пионерами и байдарочницами. Он сажал картошку, и в детстве я часами блуждал среди ботвы.
Там жарким летом мне достался свой Траур, скорбное лицо деда и протяжная музыка из радиоприемника – хоронили космонавтов.
Существовали тогда особые запахи.
Дед мой появлялся на изгибе дачной дороги с двумя сумками. Одна пахла продуктами – колбасой, молоком, свежим хлебом.
Из другой доносился запах типографской краски, свежего партийного слова, “Правды” и “Известий”.
Запах яблонь встречал эти запахи у калитки и, вплетаясь в них, существовал согласно.
Осенью, когда близился поздний отъезд в страну магазинов, мы разбирали сарайчик и навешивали сборные щиты, из которых он состоял, на окна нашего домика.
Это было ритуальным действом, защитой от хулиганов, воров и прочей зимней напасти, и происходило оно под тягучий звук далекого самолета, звук, который означал конец лета.
