
– Кто же его повесил?
– Ребенок, наверное.
– Нет. Слишком высоко.
– Пошли.
Но он не двигался. Воробей висел. Земля была голой, но местами на нее наползала низкая жидкая травка, и много всякого-разного валялось вокруг: кусок мятой жести, палочка, еще одна палочка, рваная картонка, веточка, имелся также жук, муравей, еще один муравей, какой-то неведомый червяк, щепка и так далее, далее и далее до самых сорняков у корней кустов, – он разглядывал все это, как и я. – Пойдем. – Пойдем. – Но мы не двигались с места, возможно, потому, что слишком долго стояли и упустили удобный для ухода момент… а теперь это становилось все сложней и неуместней… мы с этим воробьем, повешенным в кустах… и начало у меня вырисовываться нечто вроде нарушения пропорций, то есть бестактности, несообразности с нашей стороны… мне так хотелось спать.
– Ну, в дорогу! – сказал я, и мы ушли… оставив воробья висеть в одиночестве в кустах.
Продолжение нашего марша по дороге изнурило и сожгло нас, измученные и раздраженные, мы остановились через сотню шагов, и я снова спросил Фукса – «далеко?», он, указав на объявление повешенное на заборе, сказал: «Здесь тоже сдают комнаты». Я взглянул. Сад. Дом в глубине сада, за оградой, без украшений, балконов, заурядный, скудный, захудалый, с убогим крылечком, деревянный, торчком, по-закопански, с двумя рядами окон по пять на каждом этаже, что же касается сада, то, кроме нескольких чахлых деревьев, немногочисленных анютиных глазок, вянущих на грядках, и пары дорожек, посыпанных гравием, там ничего не было.
