Период учения и созревания подходил к концу. «Часы природы, – пишет Гомбрович в „Фердидурке“, – неумолимо и настойчиво отсчитывали время. Когда у меня выросли последние зубы, зубы мудрости, мое развитие, очевидно, завершилось, подошло время неизбежного убийства, глухой к мольбам мужчина должен был убить мальчика, выпорхнуть в мир, как бабочка, оставив изживший себя мертвый кокон». Считалось необходимым занять какое-то положение в обществе, сделаться адвокатом или чиновником, но он так и не решился расправиться с молодостью в себе, «вступить в общественную жизнь взрослых и тянуть лямку вместе с ними», и сама взрослая, отстоявшаяся жизнь чуяла в нем возмутителя спокойствия и безжалостно его отбрасывала.

Чаевник, как его называли крестьяне, он был в их глазах очень странным паном: при слове «охота» вздрагивал, в карты не играл, гулянок с панами сторонился, но и с крестьянами не панибратствовал и девками крестьянскими не интересовался (как и вообще девушками, которых считал скучнейшей частью человечества). Всю ночь что-то писал и гонял чаи. Да, странным паном был этот чаевник. Сильно он отличался от своего брата Ежи – уланского поручика, справного хозяина и вообще молодца.

Позер и шут, как его окрестили, по выражению самого Гомбровича, «тетки от культуры», он фланировал по варшавским улицам, просиживал все вечера в артистических кафе «Зодиак», «Земяньска», «Ипсу» и все силы отдавал созданной им игре – разоблачению и раздеванию. Устраивал театр – провоцировал конфликты, режиссировал сцены и ситуации, – и игра постепенно входила в его кровь, становилась второй натурой. Странный театр гримас и ужимок, странный режиссер в этом театре. Многих его игра раздражала, многие считали ее проявлением закомплексованности, застенчивости и одиночества. Но, может быть, это была просто ранимость, чрезмерная сосредоточенность на самом себе, мучительное превращение души в увеличительное зеркало, на которое пеняли те… с душой кривоватой?



2 из 155