
У сосновой рощи Тора остановилась. Аромат хвои, острый, свежий, благодатный, ударил им прямо в лицо вместе с последними отсветами заката, пробивавшимися сквозь ветви сосен.
— Эй, Тора…
— Чего вы хотите?
— Хочу сказать вам, что все ночи напролет вижу ваши глаза и не могу заснуть.
В словах юноши звучала страсть столь бурная, а глаза горели таким отчаянием, что Тора даже вздрогнула.
— Уходи, уходи, — наконец вымолвила она и вместе со своей рыжей собакой скрылась между сосен.
Минго еще расслышал собачий лай, долетевший до него снизу, от мостика. Уныло смотрел он на вечереющий горизонт, где в сумерках можно было различить рыбачьи лодки, которые возвращались в залив.
Тора, прозванная Кошкой, отнюдь не была красавицей. Восхищение вызывали только ее желтые глаза, порою становившиеся зеленоватыми, — неподвижная лучистая роговица, ярко выделявшаяся на широком белке, — да еще короткие кудри цвета сухих листьев, отливавшие на солнце живым металлическим блеском.
Она жила одна на всем белом свете — у нее была только эта рыжая худая собака, вечно голодная как шакал, да еще песни, да море.
С раннего утра уходила она к морю и, стоя в воде, ловила мелкую рыбу. Она не выходила из воды даже тогда, когда усиливающийся прибой обдавал ее брызгами, мочил подоткнутую юбку и чуть ли не сбивал с ног. В эти мгновения, когда, предчувствуя бурю, чайки кружились над ее головой, Тора даже в своих лохмотьях являла дивное зрелище. После рыбной ловли она обычно пасла на лугах и на жнивье индюков, громко распевая и ведя долгие беседы со своей Осой, которая, сидя перед нею, терпеливо слушала и смотрела на хозяйку.
Впрочем, она не грустила. Правда, песни ее были протяжно-унылыми, странным ритмом своим напоминали бормотание египетских заклинателей, но она пела их как-то бессознательно, словно они не доходили до ее слуха, не затрагивали души. Она пела, глядя на облако, птицу, парус расширенными зрачками, в которых сквозило удивление, и все время без устали держа у песчаного берега свой маленький невод.
