В один из вечеров, когда Михай вот так же сидел на подоконнике и его огненная голова полыхала от закатного солнца, Копёшкин зашевелил пальцами, прося о чем-то.

– Чего ему? – поднял голову Бородухов.

Мы прислушались к слабому голосу Копёшкина.

– Спрашивает у Михая, что видно за окном, – разобрал я, поскольку моя койка стояла ближе всех к его кровати.

– Солнце вижу… Поле вижу… – не оборачиваясь, ответил Михай.

– Далеко? – спрашивает, – переводил я шепот Копёшкина.

– Поле? А там… За рекой.

– Какое оно? – говорит. – Что посеяно?

– Зеленое. Хлеб будет.

Копёшкин вздохнул, закрыл глаза и больше не спрашивал. На какое-то время в палате наступило молчание. Даже по одному только небу, которое виднелось нам, лежащим у дальней стены, очистившемуся, синему, высокому, чувствовалось, как там теперь привольно.

– А на улице что? – помолчав, спросил Саша Самоходка.

– Дома, люди…

– Девчата ходят?

– Ходят.

– Красивые? – допытывался Самоходка.

Михай промолчал. Голова его монотонно качалась в раме окна.

– Тебе чего, трудно сказать? Красивые девки-то?

– А! – Михай досадливо отмахнулся узлом рукава.

– Ему теперь не до девок, – сказал Бородухов.

– Эх, братья-славяне! – с горькой веселостью воскликнул Самоходка. – Мне бы девчоночку! Дошкандыбаю до своей матушки-Волги – такие страдания разведу, елки-шишки посыпятся!

Но шутить у нас было некому. Двое наших шутников, двое счастливчиков – Саенко и Бугаев, – почти не обитали в палате. В отличие от нас, белокальсонников, они щеголяли в полосатых госпитальных халатах, которые позволяли им разгуливать по двору. Чуть только дождавшись обхода, они рассовывали по карманам курево, спички, домино и, выставив вперед по гипсовому сапогу – Саенко правую ногу, Бугаев левую, – упрыгивали из палаты. Остальные поглядывали на них с завистью.



12 из 30