
И вот этот самый Дед шел по ночному госпитальному коридору. Мы слышали, как он вполголоса разговаривал со своим заместителем по хозяйственной части Звонарчуком. Его жесткий сухой бас, казалось, просверливал стены:
– …Выдать все чистое – постель, белье.
– Мы ж тильки змэнилы.
– Все равно сменить, сменить.
– Слухаюсь, Анатоль Сергеич.
– Заколите кабана. Сделайте к обеду что-нибудь поинтереснее. Не жмитесь, не жалейте продуктов.
– Та я ж, Анатоль Сергеич, зо всий душою. Всэ, що трэба…
– Потом вот что… Хорошо бы к обеду вина. Как думаете?
– Цэ можно. У мэни рэктификату йе трохы.
– Нет, спирт не то. Крепковато. Да и буднично как-то… День! День-то какой, голубчик вы мой!
– Та ж яснэ дило…
Шаги и голоса отдалились.
Бу-бу-бу-бу…
Минуту-другую мы прислушивались к невнятному разговору. Потом все стихло. Но мы все еще оцепенело прислушивались к самой тишине. В ординаторской тягуче, будто в раздумье, часы отсчитали три удара. Три часа ночи… Я вдруг остро ощутил, что госпитальные часы отбили какое-то иное, новое время… Что-то враз обожгло меня изнутри, гулкими толчками забухала в подушку напрягшаяся жила на моем виске.
Внезапно Саенко вскинул руки, потряс в пучке лунного света синими от татуировки кулаками.
– Все! Конец! Конец, ребята! – завопил он. – Это, братцы, конец! – И, не находя больше слов, круто, яростно, счастливо выматерился на всю палату.
Михай свесил ноги с кровати, пытаясь прийти в себя, как об сук, потерся глазом о правый обрубок руки.
– Михай, победа! – ликовал Саенко.
Спрыгнул с койки Бугаев, схватил подушку, запустил ею в угол, где спал Саша Самоходка. Саша заворочался и забормотал что-то, отвернул голову к стене.
